— Ты, барин, либо дурак, либо святой. — Он вытер губы рукавом. —
Кто ж нынче землю лечит? Все рвут, да рвут, пока не...
Громкий треск веток в ближнем перелеске оборвал его слова. Мы
оба вздрогнули. Из чащи, шумно раздвигая кусты, вывалился
здоровенный мужик в вытертом кожухе. За ним — ещё двое, помоложе,
но с такими же наглыми, как у голодных волков, физиономиями.
— О-о, староста с барином землю меряют! — гаркнул передний,
широко ухмыляясь. — А мы как раз насчёт оброка поговорить
хотели.
Никита съёжился, но я медленно выпрямился, невольно касаясь
рукояти меча.
— Оброк? — спросил я тихо. — Вы чьи?
— Ратиборовы, — ответил здоровяк, плюнув под ноги. — А земля —
его же. Так что плати, барчук, или проваливай, пока цел.
Ветер внезапно стих. Даже вороны замолчали.
Я глубоко вдохнул, чувствуя, как в груди разгорается знакомая,
давно забытая ярость.
— Вот как? — сказал я, и мои пальцы сомкнулись на рукояти. —
Тогда передай Ратибору — его оброку больше не будет. Никогда.
Мужик замер, ухмылка сползла с его лица. Он не ожидал такого
ответа.
— Ну... — начал он, но тут Никита неожиданно засмеялся — хрипло,
по-стариковски.
— Беги, Ванька, — прохрипел он. — Пока этот "дурак" не вспомнил,
как мечом рубить.
И Ванька побежал. Они все побежали.
А мы остались стоять среди поля, под низким серым небом, и земля
под ногами вдруг показалась тёплой, почти живой.
— Что будем делать? — спросил Никита после долгого молчания.
Я взглянул на него и улыбнулся:
— Сеять.
Второе , что бросилось в глаза – люди помнили.
Стоило нам войти в деревню, как мужики, копошившиеся у плетней,
шарахнулись в стороны, словно потревоженные воробьи. Одни притворно
увлеклись починкой сохи, другие спешно принялись поправлять ворот
рубах, лишь бы не встречаться со мной глазами. Даже бабы, только
что громко переругивавшиеся у колодца, вдруг замолчали, прикрыв
лица подолами.
Но Никита рявкнул на них, словно обухом ударил:
— Чего разбежались, окаянные? Своего боярина не признаёте?
И словно лед тронулся. Сначала подошёл Кузьма-колесник, за ним —
рослый Фома, что когда-то в моей отцовской дружине служил.
Подходили по одному, робко переминаясь с ноги на ногу, будто земля
под ними раскалилась.
Один, с лицом, словно вырезанным из дубовой коры — весь в
глубоких морщинах и зарубках старых ран, — даже шапку снял в знак
почтения. Его пальцы, кривые от непосильного труда, дрожали, сжимая
потрёпанную шапчонку: